Елена Игнатова - Загадки Петербурга II. Город трех революций
В конце апреля 1918 года петроградские власти объявили, что хлеба по карточкам выдавать не будут, кончился хлеб! Это вызвало рабочие волнения, но властям удалось «заболтать», обмануть рабочих очередной ложью. Зиновьев говорил на одном из митингов: «Все человечество сейчас голодает… и никакого другого выхода нет отсюда, как свергнуть буржуазию до конца… Если возьмем Швейцарию, богатейшую страну, мы увидим, что и она голодает. Возьмите Финляндию… там ввели в пищу солому, там ее режут и дают рабочим и части крестьян… Если буржуазия Финляндии переводит наших братьев рабочих на солому, то если пойдет худо и у нас, мы переведем в первую очередь на солому крупную буржуазию. (Рукоплескания)». Ладно, если уж Швейцария голодает, а в Финляндии солому грызут, надо и нам потерпеть до победы мировой революции и уничтожения буржуазии… Но через несколько месяцев, в октябре, в Петрограде взбунтовались матросы: Второй гвардейский экипаж вышел на улицы города под лозунгом «Долой советскую власть!» Это напугало большевистских вождей, и в Петроград срочно доставили продовольствие, рабочим выдали хлеб, мешочникам разрешили въезд в город, а умиротворять матросов приехал сам Троцкий. Он не скупился на лесть и обещания и сумел уговорить матросов, а зачинщики выступления по его приказу были расстреляны. Таким образом удалось восстановить спокойствие, и 2 ноября 1918 года передовая статья петроградской «Красной газеты» возвестила горожанам, что они дожили до «золотого века»: «Человечество приближается к своей заветной мечте! Советская Россия указывает путь!»
«Еще три месяца назад, — писал Аркадий Борман о Петрограде ноября 1918 года, — жизнь чувствовалась в северной столице, а теперь уже мерзость запустения. За это время Зиновьев превратил его в кладбище, населенное живыми мертвецами. На лица легла какая-то особая тень… На войне на лицах обреченных есть что-то спокойное, даже скорее светлое. А здесь заживо погребенные». Жизнь в городе угасала, на поверхность выходило все скрытое прежде низменное, жестокое. Грабежами промышляли не только уголовники, но и революционные матросы и солдаты, и ночная встреча с патрулем была так же опасна, как с грабителями, уголовники к тому же часто рядились в матросскую форму. И днем на улицах было скверно. «В воздухе висит матерная ругань, — записал в дневнике Г. А. Князев в 1918 году. — Такой грубости и разнузданности в словах я еще никогда не слышал. Ругаются все… Все злы, как черти. Особенно грубы кондукторы и вагоновожатые. О красногвардейцах у лавок и говорить не стоит». «Удивительный это народ — кондукторши, — размышлял он. — Злы и невежественны. А это ведь все крестьянки, мещанки, сам народ… Что же значат тогда слова Некрасова о русской женщине?»
В городе росло ожесточение, потому что революционная свобода обернулась насилием, а вместо обещанного благоденствия вплотную подступила смерть. Все понимали, что обмануты, и обвиняли друг друга, забывая о собственной вине, а на смену прежнему ослеплению пришла ненависть к тем, кого считали повинными в революции. Горький отозвался на слова Александра Блока о высокой смертности среди петроградских рабочих от сыпного тифа с раздражением: «Ну и черт с ними. Так им и надо. Сволочи!» Бывшая революционерка-народница говорила Г. А. Князеву о голодавших крестьянах: «И пусть погибают. И поделом им. Возмездие. Уж слишком носились с народом». Ожесточение выливалось в ненависть к буржуям, или к пролетариям, или к крестьянам, но чаще всего — к советской власти. «На ком в сущности держатся большевики? — размышлял Г. А. Князев. — На своих наемниках. Ведь только и слышно, как поносят большевиков. В трамваях, на улицах, особенно женщины… И все-таки большевики держатся».
Жизнь европейского города ХХ века словно отбросило в глубины прошлого, в лихолетье иноземного ига, во времена нашествий кочевников — на эту мысль все чаще наводили становившиеся привычными уличные сцены. В октябре 1919 года З. Н. Гиппиус писала в дневнике: «Люди так жалки и страшны. Человек человеку — ворон. С голодными и хищными глазами. Рвут падаль на улице равно и одичавшие собаки, и воронье, и люди. Едут непроницаемые (какие-то нелюди) башкиры и заунывно воют, покачиваясь: средняя Азия». Позже, в предисловии к опубликованному дневнику 1919 года, она писала: «Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, башкирские и китайские полки (самые надежные) дорисовывают эту картину. Из латышей и монголов составлена личная охрана большевиков: китайцы расстреливают арестованных — захваченных… Китайские же полки или башкирские идут в тылу посланных в наступление красноармейцев, чтобы, когда они побегут (а они бегут!), встретить их пулеметным огнем и заставить повернуть. Чем не монгольское иго?»
Впоследствии власть неохотно вспоминала о роли разноплеменных «интернационалистов» в ее утверждении, но без них картина петроградской жизни была бы неполна. Ко времени революции в крупных промышленных городах России работали десятки тысяч китайцев: с началом германской войны в промышленности не хватало рабочих рук, и число китайских рабочих все увеличивалось. В Гражданскую войну бо́льшая часть их примкнула к большевикам, в Красной армии были китайские полки и отряды, китайцы служили в ВЧК. По свидетельству многих мемуаристов, китайцы выделялись особой дисциплинированностью и жестокостью, в Петрограде о них ходили страшные слухи: «А знаете, что такое „китайское мясо“? Это вот что такое: трупы расстрелянных, как известно, „Чрезвычайка“ отдает зверям Зоологического сада… Расстреливают же китайцы… Но при убивании, как и при отправке трупов зверям, китайцы мародерничают. Не все трупы отдают, а какой помоложе — утаивают и продают под видом телятины», — записала один из городских слухов З. Н. Гиппиус.
О роли латышских частей мы уже говорили, они были образцовыми наемниками: эти солдаты из крестьянских парней в большинстве не знали русского языка и, оказавшись в чуждой среде, крепко связали свои судьбы с новой властью. Большевики высоко ценили их, петроградский комиссар по делам печати Володарский говорил в 1918 году на собрании латышского полка: «Не мне говорить это перед вами, перед которыми мы, русские социалисты и пролетарии, считаем себя в неоплатном долгу. Мы знаем великолепно революционные подвиги, те блестящие доказательства революционной доблести, которые были даны латышскими стрелками… в особенности начиная с Октябрьского восстания народных масс». Историк С. П. Мельгунов писал о них: «Они служат здесь целыми семьями и являются самыми верными адептами нового „коммунистического строя“… Латыши и латышки, зачастую не владея русским языком, ведут иногда допросы, производят обыски, пишут протоколы и т. д. В Москву из Латвии в ВЧК едут как в Америку, на разживу». В Петрограде были еще бо́льшие возможности для поживы, а Володарский рисовал перед ними новые перспективы: «Я от всей души приветствую вас как авангард революционной армии, которой… придется и на улицах Берлина уничтожать власть империалистов, пройтись по всей Европе, побывать и в Париже, и в Лондоне, и во всех больших капиталистических городах, в которых будут властвовать наши товарищи». Собственное будущее оратору представлялось еще более ярким и значительным, но человек, как известно, предполагает, а Бог располагает… Через полтора месяца Володарского убьют, а лет через двадцать после его смерти карательные органы, в которых служили верные латыши, вплотную примутся и за них.
«Творцы и вдохновители революции у нас евреи, а фактические выполнители этих идей — латыши», — записал Г. А. Князев 25 октября 1918 года, в первую годовщину переворота. Но это неверно, «нерусский элемент» был лишь незначительной частью сил, разрушивших старую Россию, а кроме того, такие люди были в меньшинстве и в своих народах. Революционные и социалистические идеи десятилетиями культивировались в образованных классах общества, в среде радикальной интеллигенции, и их воплощение привело страну к катастрофе. Для интеллигентов смириться с этим выводом было труднее, чем с голодом, поэтому понятно их желание найти в послереволюционных переменах хоть что-то позитивное, и представление об этих поисках дают дневниковые записи Г. А. Князева. «Скажу страшный парадокс, — писал он в августе 1918 года. — Большевики все же принесут, пожалуй, России пользу: они научат работать. Мы совсем не умеем работать… Большевики н у ж н ы России… Ведь какая бы там ни была, но в л а с т ь есть… Действительно, кругом кошмар… Но что это — гибель культуры или рождение нового будущего? Ведь действительно кучка людей жила трудом масс. Может быть, и впрямь всех заставят работать… Так и не понимаю ничего. Но не могу проклинать большевиков. И защищать их не могу. Но чувствую, что они нужны… Вот этот хотя бы факт. О новой орфографии. Так никогда и не ввели бы ее, если бы не такие решительные меры. Пусть там жалуются, печалуются. Жизнь требует реформы правописания… И пусть выносят иконы. Это хоть оживит, опоэтизирует умирающую религию. А особенно меня мало трогает, когда туго приходится тем, у кого свои дома, имущество, роскошь… Все зависит от того, „творится ли у нас новое небо, новая земля“ или нет. И будь проклято все творящееся сейчас, если это только дьяволов водевиль, и будь благословенно — и никакие жертвы не страшны — если это рождение жизни новой и более справедливой на нашей грешной земле». Этот монолог мог бы продолжить Поприщин из «Записок сумасшедшего» Гоголя: «Матушка, спаси твоего бедного сына!.. посмотри, как мучат они его! прижми ко груди своей бедного сиротку! ему нет места на свете! его гонят! Матушка, пожалей о своем больном дитятке!» Как мучительно желание найти хоть что-то, чему можно сказать «да», а иначе жить невозможно, впору с ума сойти! Через несколько дней Г. А. Князев записал: «Не все сплошная мерзость и попрание всего светлого у наших властителей», а в октябре 1918 года: «Но в большевизм, кажется, начинают верить… Находят уже хорошие стороны. Свыкаются с мыслью, что большевики так и останутся у власти».